Он взял с прикроватного столика очки, надел. Мир вокруг совершил краткое движение всеми своими частями и стал чуть более четким. Забавно — его давно уже никто не спрашивал, почему он не делает операцию. Все считали, что знают, почему.
А во сне он видел так же, как без очков. Те самые минус два. Хотя в три с половиной никакой близорукости у него еще не было, она развилась годам к шести.
Сны он видел довольно часто, но не старался запоминать — и, пробудившись, как правило, не помнил. Иногда сон оставлял после себя настроение — как вино оставляет послевкусие — тогда он из любопытства пытался вспомнить, чем мозг развлекался в отсутствие хозяина. Но так бывало редко. И не в этот раз.
А этот сон он видел неоднократно и помнил до мельчайших деталей. Собственно, и сном это не было. Это было заново переживаемым во сне далеким прошлым.
— И мы едем незнамо куда, все мы едем и едем куда-то, — пропел, закашлялся. Нет, в таком виде никуда ехать нельзя. Это не тональность, это стиральная доска времен колчаковских и покоренья Крыма. А ехали они тогда на Яблоновый перевал к отцовскому приятелю. И собирались быть там к утру.
Была самая середина лета, венец. Днём купались в мелкой, но быстрой и холодной речке. Близкие горы были расчерчены аккуратными квадратиками полей. Ночью звезд высыпало столько, что Вадик не мог уснуть: над головой в заднем окне машины словно проплывал далекий большой город, раскинувшийся в небе…
Когда его выбросили из машины, он не испугался. Его взрослые никогда и ничего не делали зря. И если они его не предупредили, значит, у них есть причины — или это опять игра. Он любил играть.
Он почти не ушибся — длинные, полувысохшие уже стебли были с него ростом, а кое-где и повыше. Они здорово пружинили — и запах был не такой, как дома. Даже не такой, как на прошлой стоянке.
Встал, выпрямился, отцепил от штанины репей, посмотрел на руки. Большая светлая тарелка висела так низко, что можно было разглядеть даже пятна на ладонях. И пусть не ругаются, что порезался. Нечего было кидаться.
В траве что-то шуршало. Тут много кто живёт. А вот гул машины еле слышен — ушел далеко вперед. И света фар не видно — успели отъехать. И топота копыт, и рёва мотоциклов не слышно тоже.
Зато где прошла машина, было видно очень хорошо. Точно, игра.
Идти оказалось неудобно — отец зачем-то свернул и поехал прямо через холмы, по… бездорожью. Хорошее, длинное слово. Как поезд. Только значит наоборот. Машина траву примяла, но не везде. И вообще трава эта торчала во все стороны и норовила выскользнуть из под ног. Бежать он не пробовал после того, как ему первый раз подвернулся камень.
Потом дорогу перебежал заяц. Или кролик. Большой. Кажется. Выскочил с одной стороны и нырнул в траву на другой. Шшшурх — и как не было, только тени качаются. Это они всегда такие тихие, или он всех распугал? Очень хотелось рвануть за кроликом, но родители ждали. Он уже понял, где они — правый холм впереди немножко двоился, как будто его обвели светом. И не лунным, белым, а жёлтым. Там ниже по склону должна была стоять машина с зажжёнными фарами — иначе никак не получалось.
Она там и была — стояла с распахнутыми дверцами и вывороченным верхним люком, а вокруг носились с гиканьем — те самые, кого он увидел в заднее стекло, когда машина свернула с проселка.
Лечь, — сказал в голове папин голос. Лечь и лежать. Здесь большие зайцы. Или кролики. Маленькому мальчику легко среди них потеряться.
Нет, никакой мистики — он это понял впоследствии, просто подсознание было умнее сознания — что там соображает четырёхлетка. Подсознание отдало команду папиным голосом, и четырёхлетка послушался. А иначе любопытство одолело бы — и он непременно скатился бы туда, вниз, к хороводу всадников на железных и обычных конях.
…А потом он долго, очень долго спускался с холма. И думал — можно ли нажать кнопку тревоги, ну там, в куртке, где остался комм с детской сигналкой? Кто услышит раньше — милиция или те, кто отъехал?
Подошёл к машине. Она была тёплой, много теплее воздуха. Просто излучала тепло. Постоял какое-то время, привыкая к свету. И понял, что тревогу можно не поднимать. Потому что утром их, наверное, и так найдут.
Папа и мама лежали рядом с машиной. С мамой ничего не было, только длинный порез на шее и два на руках у локтей, и небольшие синяки — один раз он разрезал себе руку, чтобы вынуть осиное жало, начал сосать разрез и насосал такой же синяк. За разрез и синяк потом ругал дедушка. А еще у мамы было страшное лицо. У папы наоборот — порвана вся одежда и… всё остальное. Но лицо — очень спокойное, будто папа смотрит на машину и думает о чем-то. Он вообще был спокойным человеком. На груди папы лежал его пистолет — а выстрелов не было, Вадик не слышал их, пока шел. Наверное, достать успел, а выстрелить — уже нет. И тут Вадик понял, что папа и мама на самом деле не здесь. Здесь — только то, что осталось. Как перегоревшая лампочка.
Если бы Габриэлян кому-то рассказывал этот сон, то самым жутким, наверное, слушатель нашел бы тот факт, что кошмаром сон не был. Ни тогда, пережив это наяву, ни теперь он не испытывал страха и тоски. Настоящие кошмары Габриэляну снились раза два, и были совершенно неописуемы, ибо описать что-то можно только разумом, а кошмар в том и состоял, что разум исчезал начисто. О кошмарах Габриэлян не говорил совсем никому, а вот сном поделился с психологом училища. Габриэляну было любопытно, почему он переживал это иначе, нежели все прочие люди. Ну и на легенду этот разговор ложился очень неплохо.